К 77-й годовщине освобождения Ржева
В квадратные проёмы окопов, как в пустые глазницы, просвечивает пегое небо ранней осени. То выглянет из-за облаков яркое, негреющее солнце, то запляшет по жухлой траве моросящий мелкий дождь. Впереди, на высоком берегу Волги, – Ржев. Мутная дымная пелена застилает город. В прорывах мглы – чёрные обгорелые дома. По фронту, опоясывающему город пологой дугой, как пламя по сухому хворосту, пробегает гул автоматной трескотни, винтовочной перестрелки, чёткие и строгие пулемётные очереди. Перестрелка то усиливается, то на короткое время замирает. Методически бьёт артиллерия. С воем пролетают мины и, взрываясь, поднимают столбы дыма и праха. Самолёты, наши и немецкие, висят над городом круглые сутки.
Когда на минуту смолкает густой, ворчащий бас переднего края, люди слышат над своими головами знакомое курлыканье журавлей, улетающих в тёплые края. В эту осень, как и год тому назад, особенно тревожна их прощальная песня. До неузнаваемости изменилась земля, медленно плывущая под лёгкими журавлиным крыльями. Поредели рощи, изувеченные снарядами и бомбами. Бесприютностью запустения веет от полей, заполоненных буйными джунглями бурого сорняка. И на десятки километров кругом, доколе достает зоркий птичий глаз, на жёлтых нитках дорог лежат под пеплом угрюмые печища сожжённых деревень. Ни дома, ни сарая. Ни бани, ни житницы. Холодный северный ветер гудит меж чёрными ветвями мёртвых деревьев. Под серым холодным пеплом лежит исконно русская, тверская земля, осквернённая, попранная стопой гитлеровских орд.
Они ещё недавно бесчинствовали здесь, эти жадные до крови, глумливые, ненавистные пришельцы. Долгих десять месяцев звучала на этих посадах чужая речь. Ещё совсем недавно по этим дорогам немецкие автоматчики в тёмно-зелёных касках, похожих на чугунные котлы, гнали в полон, в Германию, плачущих русских женщин и девушек. Совсем недавно… Кажется, что на зелёных листочках подорожника, на широких зонтах лопуха ещё не обсохли горькие слёзы полонянок….
Семьсот лет минуло со времен Батыева нашествия. Мир изменился, люди изменились. Впервые на этой земле за себя, за дедов, за прадедов своих они взглянули в будущее ясным взглядом строителей человеческого счастья. Люди разучились сгибать спину перед злой волей… Читая книги о нашествиях диких завоевателей, они представляли прошлое, как страшную сказку, как безвозвратно ушедший кошмар. В сентябре прошлого года эта страшная сказка повторилась.
Немецкая неволя оказалась страшнее монгольской. Русские люди, от четырёхлетнего мальчика Жени Грушко до восьмидесятилетнего Харитона Ермиловича Затылкина, будут до смертного часа помнить эти десять месяцев немецкого ига. Недаром пожилая колхозница, вернувшаяся из-под Старицы на своё пепелище в деревню Плотниково, поднимая кулаки вслед летящему между облаков «Мессершмитту», кричала охрипшим от причитаний голосом: – Долетаешься, долетаешься, проклятый! Поймают тебя, поймают… За всё тебе будет, за всё!
Несколько дней обходили мы ещё не остывшие пепелища ржевских деревень, толковали с теми, кто выжил, пройдя сквозь десятимесячную муку немецкого плена. Люди ещё не успели прийти в себя. Ещё кровоточат не зарубцевавшиеся раны сердца. Только обмолвись словом «немец», как все начинают наперебой рассказывать страшное, ещё год тому назад казавшееся невероятным.
Группа выдринских колхозников – стариков, старух и молодух – в ожидании наряда на работы толпится у дома правления колхоза. При помощи красноармейцев убрали зерновые. Теперь надо до дождей обмолотить – сдать государству, получить на трудодни… Лица у людей бледные, со следами недавно исчезнувших голодных отёков. Наперебой рассказывают, каков он, немецкий «новый порядок».
– Меня за зиму шесть раз с малыми из избы в избу перегоняли. По семь семей в одной жили. А они, как баре, в наших избах развалились. Глумятся. Куражатся. Чуть слово скажи – палкой по загорбку, а то и хуже. – Вот они, немцы, культурными считались. А культура у них какая-то неладная. Сядут в избе и всё зябнут. Велят круглые сутки печку топить. И жаришь до тех пор, пока пожар не случится. Ты им говоришь – пошто зря дрова изводить, лучше двери в сени закройте… Гневаются, того гляди тумака дадут: «Молчи, матка!» – и опять велят за дровами идти. – А когда они, бесстыжие, при женщинах голиком раздеваются, в корыте плещутся, когда они за столом воздух портят, когда они под себя в избе ходят, – это культура по-ихнему называется?! – Опять же на девок и молодух, как жеребцы стоялые, набрасываются… Каторжная у них культура, бесстыжая… Неужели они и у себя дома такие?
Председатель колхоза выходит из избы и медленно, раздельно ударяет шкворнем по висящей под обожжённым деревом ржавой немецкой каске. Бригады отправляются на ток, на молотьбу. Заходим наугад в соседнюю избу. В избе кроме хозяйки, старой Акулины Ивановны Морозовой, и её одиннадцатилетнего востроглазого внучка Тольки никого нет. Стуча ухватами, Акулина Ивановна рассказывает грустную повесть о несчастьях своей семьи. Одну дочку с семейством под Зубцов немцы согнали – ни слуху ни духу уже много месяцев, – может, пропали все. Жила со снохой, Толькиной матерью, да двумя внуками. Сноху и внука старшего, шестнадцатилетнего, убило насмерть… Так и остались на белом свете – старая да малый. Одна отрада, что свои пришли – не дадут пропасть.
Спасибо!
Теперь редакторы в курсе.